21 час 50 минут. Трудное дежурство. Без заезда на базу, руководимые радиокомандами дежурного по городу, мечемся по улицам.
От трагедии недалеко до трагикомедии, а там и комедия рядом.
Приехали в небольшое отделение милиции в новом жилмассиве. На изнасилование. Якобы.
Вот и сидим. Иванов допрашивает. Я слушаю. Собственно, и слушать не обязан, но за день протрясся десятки километров и просто приятно вытянуть ноги в тепле. У капитана-криминалиста тоже ноги затекли. Он в кожаной куртке и оставил фуражку в машине (заметьте).
Женщине сорок три. Продавщица. Видно, что выпивает, да и сейчас пьяновата перегарно. Но заявление накарябала, милиция должна шевелиться. Одна из тяжких статей кодекса, нераскрытое (или незакрытое) изнасилование – большой минус для милиции.
Итак, Иванов разговаривает. Местные оперативники бегают по району: выспрашивают, вынюхивают, проверяют подозрительных.
Иванов:
– Все–таки, гражданка Баркашова, мне и вот, э–э–э, доктору по вашим делам, как все было по порядочку.
Баркашова:
– Ну… Шла я домой в восемь часов, кажется. Была у Клавки… У Снегиревой Клавдии, тоже продавщицы нашей… Иду это я, ищу, где «Слава КПСС». Мы по «Славе КПСС» свой дом находим – все оне одинакие… Наш так и зовут «славакапеэсес». А рядом «славатруду» и «мирумир»… И не могу найти я своего дому.
Иванов:
– А много вы со Снегиревой выпили?
Баркашова:
– Ну… Обычно… По бутылке или чуть больше. Она горюет. Мужик у ней ушел.
Иванов (с некоторым интересом):
– По бутылке чего именно вы выпили?
Баркашова:
– Ну… Столичной… Потом рому гаванского посошок. У Клавки ром был в заначке.
Иванов (резюмирует):
– Значит, вы были в состоянии сильного опьянения.
Баркашова:
– Да нет же. Закусывали же. Осетрина, шпроты… Мы ведь в «Океане» работаем… Да и на работу завтра рано.
Иванов:
– Ладно. Что было дальше?
Баркашова (протяжно зевает):
– И не могу я найти своего дому. Тут парень подвернулся… Такой из себя… В кожанке… Чего, грит, ищешь? Ну я спрашиваю – гдей-то мой дом 7 дробь 5 «славакапеэсес»? А он грит: да вот же и дом и подъезд твой. Хвать меня за руку и тащит в подъезд и на второй этаж…
Иванов:
– Зачем же вы с ним пошли?
Баркашова:
– Да я думала, домой меня ведет, к дочке. Дочке моей семнадцать, порядочная она, школу кончает. И я на втором этаже живу, и дверь слева… О–о–о (рыдает и дышит перегаром).
Иванов:
– Номер дома или это… Слава кому на крыше?
Баркашова:
– Н-е-е-т. Я ж домой шла-а.
Иванов:
– Дальше, дальше рассказывайте.
Баркашова:
– Завел. Темно, ни зги… А он еще маг врубил… Ковер… И давай раздевать.
Иванов:
– Вы сопротивление оказывали?
Баркашова:
– Д-а-а. По лицу ударил (свежий фонарь под глазом действительно имеет место).
Иванов:
– Ну дальше, дальше…
Баркашова:
– Куда ж дальше? Раздел, разложил и это… Изнасиловал.
Иванов (уныло, по обязанности):
– В обычной или извращенной форме совершил неизвестный парень с вами половой акт?
Баркашова:
– Как это – в извращенной?
Иванов (мне):
– Как-как? Разъясните ей, доктор, это все же к судебной медицине более относится.
Я вступаю в разговор и легко выясняю, что сперва было в обычной, а потом и в разных извращенных формах, но потерпевшая впервые слышит, что эти формы являются извращенными.
Иванов:
– И долго продолжалось это – два, три часа?
Баркашова:
– Н-е-е. Быстро он… Возобновлялся… Выпьет, вольет в меня рюмку и опять.
Иванов:
– Дальше, дальше, Баркашова.
Баркашова:
– Потом пальто почти на голую накинул, сапоги велел одеть, прочие манатки в сумку… По лестнице стащил и по дворам – за угол, за другой… А я опять растерялась… Ну, грит, скажешь кому – зарежу… И удрал. Тут и милиция.
Прокурор Иванов начинает задавать вопросы о приметах насильника: росте, цвете волос, усах и т.д.
Продавщицу Баркашову все больше развозит в милицейской духоте. Язычок заплетается, а подбитый глаз заплывает все пухлее. В приметах она путается, но твердо стоит на усах, очках и кожаной куртке… И вдруг:
– Миленький, товарищ прокурор! Дак чего ж сразу не сказали? Вы его и нашли ж! Милиция меня бережет. Вот он, с места мне не встать!
И указывает на усатого и очкастого капитана-криминалиста, который борется со сном, привалившись к батарее отопления.
Баркашова:
– Он! Он! Опознаю! Пишите!
Иванов (потрясенный):
– Вы, собственно, кого имеете в виду?
Баркашова:
– Кого? Его, вот этого самого!
Криминалист просыпается, понимает, в чем дело, вздрагивает, и пунцовая краска начинает ползти по его лицу от ушей к носу.
Иванов:
– Гражданка Баркашова, вы в уме? Это – офицер милиции!
Баркашова:
– А что, милиция не так устроена, что ли. Те еще кобели. Вот был не случай…
Иванов:
– Гражданка, твердо вас предупреждаю об ответственности за дачу ложных показаний. Этот офицер милиции сутки на службе, а последние три часа был у меня на глазах. Вы понимаете, что мелете?
В соседней комнате, где дежурная часть, уже гремит радостный хохот лейтенанта и двух сержантов. Ясно, что опознание капитана из УВД в качестве насильника немолодой пьяной бабы, да еще с извращениями, долго будет поводом для ржания во всех милицейских отделах и отделениях, проходу ему, капитану, не будет. Поняв все это, он отплевывается и уходит на улицу, в машину, зло хлопнув дверью.
Разозлен и Иванов. Он, комкая процедуру, завершает допрос, выносит постановления15 о назначении судебно-медицинской экспертизы, о возбуждении уголовного дела, которое вести районной прокуратуре. Я быстро записываю цвет и размер кровоподтека, а потом – в пустом соседнем кабинете выполняю некое малоприятное дело.
Собственно, дела на три секунды, но для этого надо уложить Баркашову на столе за неимением другой мебели. С «настоящим» изнасилованием такие вещи иногда трудны: мешает нормальный женский стыд, но полусонная продавщица устраивается на столе неожиданно ловко, умело стянув трусики, а потом не сразу слезает со стола.
Потом оперативники едут с Баркашовой в микрорайон искать ту самую квартирку с магнитофоном, а мы вновь в пути.
Но идиот Момус еще некоторое время отвлекает нас от служения грозной Танатос.
– Куда?
– Улица М-я, 14 А, – читает водитель Хрудына записочку, присобаченную магнитной плашкой к приборному щитку. Адрес ее продиктовал дежурный по городу, пока мы возились в отделении с дурой Баркашовой..
– Висит?
– Висит.
Уже полная ночь. Редкие разноцветные огни в череде башен-девятиэтажек на улице М-й, наверное… Но до нее, новой этой улицы еще минут пятнадцать.
В такие дежурные ночи, когда тело ломит от сидячей тряски, когда голова набита сухой бумагой, когда метель бьет в усталые глаза надоедливой метелью – я ухожу в прошлое. Особо часто вспоминается моя первая судебно-медицинская ночь, что была страшно давно – 7 сентября 1960 года, при старых еще деньгах в позапрошлую эпоху…
Я работал в Кирове всего седьмой день, но видно немало натаскался еще в пору студенческого увлечения этой странной наукой, если начальник бюро незабвенный пьяница Павел Александрович Носов послал меня, одинокого мальчишку, тогда бездомного (я жил в 10-местном номере дома колхозника) на седьмой день работы в самостоятельную командировку за 400 километров. А вернее, самому не хотелось…
Да и был ли мальчишкой я? Мне 24 года было, я был женат… Но, конечно, не был я мальчишкой. Неопытный во всех отношениях, книжный, предельно инфантильный, романтичный и усердный, в явной смеси с ленью.
Незнакомый поезд «Киров – Лесное» отправлялся под вечер. Промаявшись ночь на жесткой скамье, я сошел в мутный рассвет на станции Шлаковая, уже зная, что Шлаковая и Песковка, куда меня послали, одно и то же место. Это северо-восток Кировской области, где тайга, мелкие старинные чугунно-литейные заводы с неизбежными огромными прудами, а далее, по лесам огромные концлагеря, пустеющие в те хрущевские годы части ВЯТЛАГа, слова ГУЛАГ мы еще не знали.
И вот, разбитый, сонный, я тащился по глубокой, совсем не шлаковой и не песчаной грязи от этой дощатой станции Шлаковой к растянутой вдоль длинного, как река, пруда бревенчатой Песковки, ощущая, как цедится ледяная жидкая грязь в неожиданную дырку в ботинке. Мимо тянулись северные массивные избищи с узкими темными окнами, и я тихо завидовал вольному сну, теплу и сухости за этими окнами…
Там, помнится, был труп мальчика, сброшенного в колодец ударом пьяного грузовика. Потом и суд был в той же Песковке, но уже в январе.
А возвращался я к вечеру, не пожелав переждать ночь до единственного местного поезда. Ехал лихо, на тормозной площадке товарняка, груженного пахучей сосной. Было очень холодно, очень одиноко, но великие облака севера плыли над моей бедовой головой, танцевали елки и сосны, грохотало железо, и все еще было впереди.
На станции Яр поезд резко замедлил ход. Я не знал, остановится ли он, или утянет меня в сторону Ижевска. Я удачно прыгнул в песок насыпи и добрел до станции. Ах, экспресс «Москва–Пекин», Сталин и Мао слушают нас, русский с китайцем братья навек, как гремело в вагоне-ресторане, где вполне хватило на котлету, пиво и водку 50-ти рублей на старые незабвенные деньги (ведь был 1960-й год). Настолько хватило, что поссорился я со злым немолодым китайцем в синем кителе, ругавшим Хрущева. Но это уже другая история. Цитатник Мао в красном коленкоре, который китаец мне всучил, оказался на немецком языке и я его выкинул.
Я проснулся уже у подъезда. Иванов еще спал, уткнувшись красным красивым носом в шинельную спину водителя Хрудыны. Потом он встал, кряхтя, и мы поднимаемся на пятый этаж, сопровождаемые невидимкой Момусом.
У двери с табличкой «43» склоненная спина мужчины в ковбойке. На полу стружки. Скрежещет напильник. Два часа ночи – не время для ремонта, но, дело ясное, высаживали запертую изнутри дверь.
На шаги и покашливание ковбойка не реагирует, а обычно нас очень ждут.
Иванов:
– Э.. Г-м… Вы в милицию звонили?
Ковбойка (не оборачиваясь):
– Нет.
Иванов (чуть растерянно. Он уже чувствует – что-то не то):
– Э… А кто же звонил?
Ковбойка (скрипя напильником):
– Не знаю. Милые соседи, наверное.
Иванов:
– Участковый здесь?
Ковбойка:
– Ушел давно.
Иванов (закипая):
– Посторонитесь. Где у вас?
Ковбойка (медленно разгибается. Пожилой мужчина, седой):
– Проходите. В дальней комнате.
Вошли. Среднезажиточная двухкомнатная. В дальней комнате темно – только белый отсвет фонарей. Пахнет дрянью какой-то. В фонарном блике на тахте женское тело в темной ночной рубашке. Длинные белые ноги по-неживому свешиваются на пол. Я делаю шаг к трупу. Иванов у стенки щелкает выключателем: вспыхивает хрустальная сильная люстра.
Женское тело на тахте всхрапывает и садится. Я тоже сажусь, где стоял, на кстати подвернувшийся стульчик, а Иванов ложится животом на полированный стол, с которого со звоном катятся и тупо падают на ковер пустые винные бутылки.
Женскому телу не более 30 лет, оно недурно на вид, но пахнет не свежестью и духами, а перегаром и желудочным содержимым. Пухлое лицо медленно осмысляется.
Женское тело (хрипло):
– А вы кто такие?
Иванов (выпрямляется):
– Дежурный по городу прокурор. А вы…
Женское тело (обрадованно):
– Как хорошо, что приехали. Я только вчера писала в прокуратуру и в горсовет насчет этих соседских проблядей… Как вы быстро. Вы представьте себе…
Иванов (сухо):
– До свиданья.
Мы уходим. Мужчина в ковбойке продолжает копаться в замке. Проходя мимо, Иванов открывает рот, но сдерживается и машет рукой, поняв суть дела. Мы резво достигаем поверхности земли, и только в машине прокурорская ярость обрушивается на водителя Хрудыну.
– Ты, Хрудына, седой, а болван. Видишь, что не 14-А, а 14-Б. Бэ-бэ-бэ… мать… мать…
И надо же, острый на язык вспыльчивый хохол сокрушенно молчит, чуя за собой вину, понимая, что даже такие прокуроры, как Борис Владимирович, не имеют права быть смешными.
На лестнице дома 14-Б подымаемся мрачно и неторопливо. Вот и квартира – близнец той 43-й, но дверь открыта настежь и настоящее, не пьяное, а трезвое горе, непоправимое.
На кухне горько плачут два мальчика лет 8 и 10, упершись беззащитно в чистую клееночку на столе. Припала к их спинам темноволосая мать, а в комнатах толпятся соседи и родственники, как-то сумевшие подъехать в этот заполночный час.
На полу ванной лежит худой светловолосый мужчина, снятый с петли.
На умывальной раковине записка. Почерк четкий и торопливый.
«МИЛЫЕ ЛЕНА, МАЛЬЧИКИ! ПРОСТИТЕ. СИЛ НЕТ ТЕРПЕТЬ ЭТУ БОЛЬ. БОЮСЬ С УМА СОЙТИ, ПРОСТИТЕ» (Прим. 16).
В паспорте бюллетень медсанчасти оборонного завода. Открыт четыре дня назад, закрыт вчера. Диагноз: острая респираторная инфекция. В чем здесь дело, мы разобрались только после вскрытия16, но в ту ночь тоскливая злоба на свою родную кичливую, туповатую, недоученную провинциальную медицину, участково-безучастную, медсаннесчастную (и так говорят люди!) – подступила куда-то под сердце и в затылок, где, наверное, и догорают остатки моей души. И боль была из-за того, что и сам я – часть, зрячий винтик этой неуклюжей отсталой обезличенной машины здравоохранения, машины, которая иногда опасна для здравия, машины якобы бесплатной, но принудительной, где больной работяга вместо ВРАЧА утыкается в равнодушие своего участкового или цехового ординатора, который:
Можно вывести на чистую воду в отдельном эпизоде, можно кого–то слегка наказать. А можно успокоиться, гордясь своей непричастностью и невинностью. А слезы мальчиков кто утрет? А мать-одиночка, муж повесился, кому нужна и сколько лет еще мальчиков тянуть? Как жить, с какой славой, с каким кошельком? Квартира–то небогатая.
Иванов мрачен. Быстро, без осмотра оформляем постановление. Молча спускаемся к машине в надежде на краткий отдых, но железный радиоголос, осипший от недосыпания, безжалостно гонит нас в редеющую мглу, в предутренний туман, в изморось… Скользко… 4,5,6, утра уже не ночи, а утра.
Как ангелы смерти, мы мечемся по спящему городу, высвечивая фарами номера на темных стенах домов. Чаще определяемся по свету – где светлы оконные проемы, там и смерть, там и бессонница. Трое сердечных больных умерли в эти предрассветные часы… Циклон. Скачки барометра.
Спать я уже не хочу. Все равно, через часа два я буду в привычном рабочем кабинете и буду пить кофе, борясь с дремотой. На пятиминутке мне будут сочувствовать (12 выездов без сна все же редкость) и подначивать беззлобно (у нас считают, что плохие дежурства бывают у грешных экспертов. «Грешник, вы, Ю.Г., экий грешник», а я буду молодецки соглашаться «Да уж, не без грехов уж»).
Очень трудно после бессонной ночи смотреть в микроскоп (а это мое основное занятие). Дремота застигает где-то в недрах некоей печени или миокарда – мгновенная, давящая на орбиты кружками сдвоенных окуляров… Очнувшись, тупо и долго смотришь на какой-нибудь капилляр, туго набитый веселыми эритроцитами и вспоминаешь – зачем тут капилляр и в каком отношении я к этому капилляру, к печени, к микроскопу, к жизни, к смерти, к службе…
Меня встряхивает и вжимает в спинку сиденья. Не вернуться мне вовремя к микроскопу.
16У этого молодого (31 год) мужчины был гнойный отит, осложнившийся абсцессом головного мозга (Прим. авт.).
17Врачи МСЧ получили по выговору. Покойный ходил на прием 6 раз, но его застенчивость, шаткость походки и неопределенность жалоб вызывали у медиков подозрение, что больной злоупотребляет алкоголем (Прим.авт).
Не менее четверти самоубийц – больные психическими или обычными (соматическими) заболеваниями. Вряд ли возможно в каждом конкретном случае указать на конкретного врача, виновного в нераспознанном своевременно раке, неудачном лечении, отказе от госпитализации, неосторожно оброненном слове, наконец… Но известные огрехи нашего здравоохранения без сомнения не последний фактор в далеко нередких случаях (Прим. авт.).