Я проспал новую радиокоманду.
– Убийство… Три убийства… Десятый, десятый, я – Ялта… Улица… Дом… Коттедж… Вторая… Срочно… Как поняли?... Прием… Я – Ялта.
Семь утра. Совсем светло, знобко. Мы проносимся через красные огни светофоров по главным улицам, пугая воем сирены и проблесками мигалки еще редкие автомобили и уже многочисленных прохожих.
– Гадство, –старомодно ругается Борис Владимирович.
Он тоже измучен странным напряженным дежурством, такого давно не было. Предвкушал он и возвращение в прокуратуру, неторопливое записывание в журнал ночных приключений и оформление нужных бумаг. Допил бы потихоньку свой «Агдам» и ушел бы неторопливо домой к своим семейным неприятностям и новым бутылкам.
Все теперь откладывается. Мы влетаем в серо-белый заиндевевший переулок, обставленный старыми, по-декабрьски пушистыми тополями. От крыльца одноэтажного коттеджа отъезжает «Скорая», здесь же приткнулись два милицейских УАЗа.
Коттедж кирпичный двухквартирный. Такие строились в сороковых для начальства. Окна немытые, тусклый свет, драная занавеска. Трехступенчатое кирпичной крыльцо, на серой простынке инея следы четверых: двое оперативников и двое из «Скорой» уже вошли и вышли через облупившуюся дверь.
Это нам объясняет один из оперативников. Значит, несколько часов, а иней выпал на рассвете, никто из дома не выходил.
Из-под двери – черно–блестящий застывший потек, как кусок темного стекла. Его-то и заметил ранний прохожий, позвонивший 02.
Милиционеров у крыльца собралось уже немало, даже майоры и полковники городского масштаба уже здесь.
– Все трое мертвые?
– Так точно, товарищ полковник.
– Начали.
Фотовспышки. Дверь отворяется. Вдоль сеней или прихожей (как назвать эту пеналообразную комнатку?) лежит вниз лицом очень длинное и узкое тело. Сцепленные окровавленные кисти прикрывают затылок.
На темени, затылке, лбу – десяток рубленных ран. Из самой глубокой торчат отломки костей и выплыл мозг…
Потеки, брызги крови и возле трупа и в комнате, что за второй дверью – везде, на разных уровнях и на разных предметах. Пальцы, сцепленные на затылке, перерублены в нескольких местах. Осмотр будет долгим.
Осмотр и был долгим. Четыре часа. Но сначала мы бегло оглядели обе жилые комнаты: ближнюю – большую и дальнюю – меньшую.
Ах, бедность, нищета, неухоженность: серая потрескавшаяся штукатурка, облезлые окна с серыми от грязи стеклами, бутылки из-под плодово-ягодного вина на полу, на подоконнике, на кухне, в загаженном туалете…
Плодово - в ы г о д н о е пойло (это острят так) – «Волжское», «Рубин», «Солнцедар», разные «яблочные» и т.д. – отрава, за грехи, не иначе, ниспосланная нашему бедному пьющему народу взамен подорожавшей водки18. Но пузырьков из–под одеколона мало.
Старый сервантик с выбитым стеклом и без чашек, рюмок и вазочек, непременных в самой бедной квартирке.
Просевшие разнокалиберные три стула. Узкая провисшая кровать с заржавленными железными шариками на спинке. Стол, застеленный газетой. На газете хлебные корки и огрызки бочковой кильки (в фольклоре эта максимально дешевая закуска именуется «дружные ребята»). Окурки. Мятая пачка «Астры» (в фольклоре – «Астмы»).
Душный запах крови, перегара, табака, пыли, с примесью вони из нужника (бывает, что термины: санузел, туалет, уборная и даже сортир – совершенно неприменимы).
Можно и не описывать: удивительно сходство жилищ бедных, пьющих и больных людей. Липкие клеенки, засохшая в тарелках скудная пища, затоптанный пол, старая мебель и следы неумелых починок и даже украшательств в виде неожиданных картинок из журналов – бессильные попытки удержаться на плаву, в живых…
В меньшей, задней комнате почище. На кровати снятое лоскутное одеяло, на столике лекарства: эуфиллин, кордиамин, папаверин. По набору лекарств легко восстановить не только диагноз, но и финансы больного. Здесь нет иноземных дорогих лекарств – свои копеечные аналоги для больного сердца гипертоника.
А больная висит на толстом ржавом крюке, предназначенном для зеркала или картины (квадрат менее выцветших обоев). Поясок от сатинового халатика завязан двойным узлом. Собственно петли нет. Истощенная маленькая старушка смогла лишь закинуть поясок за крюк, дважды обмотать его вокруг тощей морщинистой шеи и повиснуть, касаясь острыми коленками засаленной подушки.
С чего начинать? Оперативник к этому моменту разобрался: третье тело вовсе не труп, а отвратительно, бесчувственно пьяный субъект неясного возраста с лицом, одеждой и руками, забрызганными кровью, спящий мертвым сном в углу комнаты на коврике, похожем на собачью подстилку.
– Осмотрите его, – бросает устало Иванов, тщетно ища чистое место на запакощенном столе, чтобы расположить папку и начать протокол осмотра.
Пьяный алкаш куклой висит на руках оперативников. Слабое нечистое тело со всеми атрибутами нищего неряшества и алкогольной болезни. Беззуб, худ, отечен, небрит, одет в заношенный свитер и драные джинсы, на два размера больше, чем надо. Кровь на лице и руках засохшая, чужая, а собственных повреждений не видно. Его увозят в вытрезвитель.
Долгим был этот осмотр места происшествия. Вот и неожиданность: на теле повешенной старушки зеленые пятна и гнилостная венозная сеть. Даже если учесть, что в комнате нехолодно, умерла она более двух суток назад. Но на больной старушке нет повреждений кроме странгуляционной борозды – следа впившегося в дряблую шею поясочка.
Разрешить эту задачку может только увезенный для вытрезвления алкаш. Участковый инспектор его давно знает: Порфиркин, 40 лет, бывший ветеринарный врач, спился, лечился, привлекался, уклонялся, избегал, опять уклонялся. Не работает лет пять. Намечен к отправке в ЛТП. Пропивает пенсию матери, чем–то приторговывает.
Все это уже в прошедшем времени.
Еще долго, до десяти утра возимся в затхлой вони… Впрочем – запах вскоре перестает ощущаться, но остается чувство нечистой липкости предметов, от чего не избавляет даже резина перчаток.
С нами начинает работать следователь из райпрокуратуры, изящная и говорливая дама лет тридцати. Кажется, что она более всего озабочена сохранением чистоты своей узкой стильной юбки и белых австрийских сапожек в этом безобразии.
Я знаю Валерию Петровну не первый год. Сильно ошибся бы тот, кто захотел бы увидеть обычный женский вызов в ее лихом тоне и двусмысленных шуточках. Такому смельчаку пришлось бы быстро разглядеть и толстую складку над переносьем, взбухавшую зло и некрасиво, как только перестает улыбаться ярко накрашенный рот и портящую это красивое, в общем-то лицо. Разглядев эту складку, гипотетический смельчак уже не удивился бы, узнав, что Валерия Петровна никогда не была замужем и живет одна, в смысле – ни с кем не живет. В милиции такие вещи знают доподлинно. Сплетников и там хватает.
С Валерией дело убыстрилось, но кончили дело мы только в двенадцатом часу и, опустошенные, еле ворочающие языками, закурили на крыльце, привыкая к дневному свету.
Свежий весенний снежок, выпавший на рассвете, уже стаял и вновь обнажил весеннюю грязь и сумятицу. Вчерашний ледяной день не повторится. Теплее, синее небо раскрылось, наконец, повеяло истинной весной, но еще долго будет сидеть камнем в груди эта отвратительная ночь – да что там ночь? Больше суток. 28 часов.
Борис Владимирович прощается и уезжает в горпрокуратуру. Он осунулся, красный красивый нос заострился. Сегодня он выпьет не две бутылки «Агдама», а больше…
А мое дежурство все еще продолжается. В таких случаях требуется срочное освидетельствование подозреваемого в убийстве19. Мы с Валерией едем в райотдел милиции. Как ни странно, но убийца Порфиркин уже в сознании и пытается отвечать на вопросы. Неизреченная похмельная мука его гнетет и колотит.
Брызгает слюной – беззубый, небритый, молящий сигаретку… Нет на нем повреждений, нет никаких, только кровь чужая20.
Все. Кончилось дежурство.
Измочаленный, с ватной беззвучной головой, я возвращаюсь в бюро после полудня, еду трамваем, отказался от милицейской машины. Уже претит дух бензина, табака и сапог.
Заснул в трамвае я сразу, как плюхнулся на сиденье, но остановки своей не проехал, а девять минут пешком даже приободрили. Но привычное рабочее место, а главное – микроскоп – ввергли опять в сонное оцепенение. Светлый круг поля зрения подергивается туманом, окуляры вдавливаются в глазницы. До конца работы еще 5 часов, но я звоню начальнику и начинаю собираться домой. Даже машину предлагает, гуманист эдакий, гуманоид.
Но тут же приходится идти в морг, на консультацию.
В разгар урожайного для ангела смерти дня морг – зрелище шоковое, сокрушительное для нетренированного воображения (пять столов с трупами, их кровавыми пустотами полостей и объемными синюшно-красными комплексами извлеченных органов); для обоняния и даже слуха (визжат стальные фрезы, распиливая черепные крышки, диктуют пять врачей, лупят по клавишам пять машинисток).
Пришлось еще раз взглянуть на тело того, худого и длинного неизвестного, что несколько часов назад я осматривал в сенях коттеджа пьяницы Порфиркина.
Бугристая бело-розовая опухоль из головки поджелудочной железы прорастает в ворота печени. Нестерпимые боли, тяжелую депрессию дает такая опухоль.
Труп уже опознан – Евлентьев. Год назад был инженером номерного завода. Потом стал странным: пил, прогуливал, уволился, разошелся с женой и сейчас кем-то работал в ЖЭКе, чуть ли не электриком. Врачи признавали хроническое воспаление поджелудочной железы, советовали бросить пить… А он пил и пил, заглушая тоску и боль.
Белый весенний день. Дом. Книги. Диван.
Где-то вдали, в городском лабиринте, допивает свой горький «Агдам» прокурор Борис Владимирович.
И я, человек той же эпохи, и той же среды, переполненный зрелищем смерти, и стараясь не думать о своей собственной, развожу на кухне спирт водой из-под крана и, задохнувшись, втягиваю в себя стакан, не дожидаясь, когда смесь просветлеет и остынет. Жую корочку и ложусь на диван с газетой.
Успокоение приходит обманчивой теплотой в желудке и тем привычным притуплением рассудка, которое я давно научился вызывать у себя чтением газетных передовиц. И вот, дочитываю в «Известиях» редакционную статью «Больше внимания письмам трудящихся!» и засыпаю ненадолго.
1983–1987–1989.
19Иначе повреждения, нанесенные после задержания (часто – самоповреждения) могут быть истолкованы как следы борьбы, а убийца представит себя оборонявшимся (Прим. авт.).
20Это, в сущности, отдельный рассказ. Мать Порфиркина, полупарализованная и голодная, повесилась за три дня до убийства. Вернувшись из вытрезвителя, Порфиркин увидел мать в петле и побежал к родственникам, которые уже давно закрыли двери и кошельки перед ним и, кстати, перед его матерью, тоже пившей до паралича. Родственники выделили на похороны от щедрот рублей тридцать, но Порфиркин пропил их в течение дня. Мертвая мать была забыта. Вечером у винного магазина он встретился со странных худым человеком, ищущим место, где выпить. Деньги у худого были: купили семь больших бутылок портвейна. Отправились в Порфиркину, жившему неподалеку. Последовала пьянка по-черному рядом с висящей в соседней комнате старушкой. В какой-то миг худой незнакомец, ошибившись, может быть, дверью, увидел труп в петле, а Порфиркин вспомнил то, чему с утра пытался не верить и загнать внутрь… Что сказал гость хозяину – тот не помнит, но признает, что схватил топорик и бил, бил, бил – этот мирный, даже не дравшийся никогда алкаш. А потом (опять, чтобы все забыть!) выпил оставшуюся бутылку и повалился замертво в углу комнаты у ног мертвой матери (Прим. авт.).